Он подошел к окну и, прижавшись лбом к теплому стеклу, стал смотреть во тьму, слабо озаряемую огоньками догорающей волокуши.
– А мы тут, как видите, помирать собрались…
– Зачем же помирать? – бодро произнес Наставник. – Надо жить! Умереть, знаете ли, никогда не поздно и всегда рано, не так ли?
– А если мы не найдем воды?
– Вы ее найдете. Всегда находили и теперь найдете.
– Хорошо. Найдем. Жить около нее всю жизнь? Зачем же тогда жить?
– А зачем вообще жить?
– Вот и я все думаю: а зачем жить? Глупую я прожил жизнь, Наставник. Дурацкую какую-то… Болтался все время как дерьмо в проруби – ни вверх, ни вниз. Сначала за идеи какие-то сражался, потом – за дефицитные ковры, а потом совсем уже ополоумел… людей вот погубил…
– Ну-ну-ну, это несерьезно, – сказал Наставник. – Люди всегда гибнут. При чем же тут вы?.. Вы начинаете новый этап, Андрей, и на мой взгляд – решающий этап. В известном смысле даже хорошо, что все получилось именно так. Рано или поздно все это с неизбежностью должно было произойти. Ведь экспедиция была обречена. Но вы могли бы погибнуть, так и не перейдя этого важного рубежа…
– Что же это за рубеж, интересно? – произнес Андрей, усмехаясь. Он повернулся к Наставнику лицом. – Идеи уже были – всякая там возня вокруг общественного блага и прочая муть для молокососов… Карьеру я уже делал, хватит, спасибо, посидел в начальниках… Так что же еще может со мной случиться?
– Понимание! – сказал Наставник, чуть повысив голос.
– Что – понимание? Понимание чего?
– Понимание, – повторил Наставник. – Вот чего у вас еще никогда не было – понимания!
– Понимания этого вашего у меня теперь вот сколько! – Андрей постукал себя ребром ладони по кадыку. – Все на свете я теперь понимаю. Тридцать лет до этого понимания доходил и вот теперь дошел. Никому я не нужен, и никто никому не нужен. Есть я, нет меня, сражаюсь я, лежу на диване – никакой разницы. Ничего нельзя изменить, ничего нельзя исправить. Можно только устроиться – лучше или хуже. Все идет само по себе, а я здесь ни при чем. Вот оно – ваше понимание, и больше понимать мне нечего… Вы мне лучше скажите, что я с этим пониманием должен делать? На зиму его засолить или сейчас кушать?..
Наставник кивал.
– Именно, – сказал он. – Это и есть последний рубеж: что делать с пониманием? Как с ним жить? Жить-то ведь все равно надо!
– Жить надо, когда понимания нет! – с тихой яростью сказал Андрей. – А с пониманием надо умирать! И если бы я не был таким трусом… если бы не вопила так во мне проклятая протоплазма, я бы знал, что делать. Я бы веревку выбрал – покрепче…
Он замолчал.
Наставник взял флягу, осторожно наполнил один стаканчик, другой и задумчиво завинтил колпачок.
– Ну, начнем с того, что вы не трус, – сказал он. – И веревкой вы не воспользовались вовсе не потому, что вам страшно… Где-то в подсознании, и не так уж глубоко, уверяю вас, сидит в вас надежда – более того, уверенность, – что можно жить и с пониманием тоже. И неплохо жить. Интересно. – Он ногтем стал двигать к Андрею по столу один из стаканчиков. – Вспомните-ка, как отец заставлял вас прочесть «Войну миров», как вы не хотели, как вы злились, как вы засовывали проклятую книжку под диван, чтобы вернуться к иллюстрированному «Барону Мюнхгаузену»… Вам было скучно от Уэллса, вам было от него тошно, вы не знали, на кой ляд он вам сдался, вы хотели без него… А потом вы прочли эту книжку двенадцать раз, выучили наизусть, рисовали к ней иллюстрации и пытались даже писать продолжение…
– Ну и что? – угрюмо сказал Андрей.
– И такое было с вами не однажды! – сказал Наставник. – И будет еще не раз. В вас только что вбили понимание, и вам от него тошно, вы не знаете, на кой оно вам ляд, вы хотите без него… – Он взял свой стаканчик. – За продолжение! – сказал он.
И Андрей шагнул к столу, и взял свою рюмку, и поднес ее к губам, с привычным облегчением чувствуя, как снова рассеиваются все угрюмые сомнения и уже брезжит что-то впереди, в непроницаемой, казалось бы, тьме, и сейчас надо выпить, и бодро стукнуть пустой рюмкой по столу, и сказать что-нибудь энергичное, бодрое, и взяться за дело, но в этот момент кто-то третий, кто до сих пор всегда молчал, все тридцать лет молчал – то ли спал, то ли пьяный лежал, то ли наплевать ему было, – вдруг хихикнул и произнес одно бессмысленное слово: «Ти-ли-ли, ти-ли-ли!..»
Андрей выплеснул коньяк на пол, бросил стаканчик на поднос и сказал, засунув руки в карманы:
– А ведь я еще кое-что понял, Наставник… Пейте, пейте на здоровье, мне не хочется. – Не мог он больше смотреть на это румяное лицо. Он повернулся к нему спиной и снова отошел к окну. – Поддакиваете много, господин Наставник. Слишком уж вы беспардонно поддакиваете мне, господин Воронин-второй, совесть моя желтая, резиновая, пользованный ты презерватив… Все тебе, Воронин, ладно, все тебе, родимый, хорошо. Главное, чтобы все мы были здоровы, а они нехай все подохнут. Жратвы вот не хватит – Кацмана пристрелю, а? Милое дело!..
Дверь у него за спиной скрипнула. Он обернулся. Комната была пуста. И стаканчики были пусты, и фляга была пуста, и в груди было как-то пусто, словно вырезали оттуда что-то большое и привычное. То ли опухоль. То ли сердце…
И уже привыкая к этому новому ощущению, Андрей подошел к койке полковника и снял с гвоздя ремень с пистолетом, изо всех сил запоясался и передвинул кобуру на живот.
– На память, – громко сказал он белоснежной подушке.