Душный мир. Неблагополучный, болезненный мир. Весь он какой-то неуютный и тоскливый, как то казенное помещение, где люди со светлыми пуговицами и плохими зубами вдруг ни с того ни с сего принялись вопить, надсаживаясь до хрипа, и Гай, такой симпатичный, красивый парень, совершенно неожиданно принялся избивать в кровь рыжебородого Зефа, а тот даже не сопротивлялся… Неблагополучный мир… Радиоактивная река, нелепый железный дракон, грязный воздух и неопрятные пассажиры в неуклюжей трехэтажной металлической коробке на колесах, испускающей сизые угарные дымы… И еще одна дикая сцена — когда какие-то грубые люди довели хохотом и жестами до слез пожилую женщину, и никто за нее не заступился, вагон набит битком и все смотрят в сторону, и только Гай вдруг вскочил, бледный от злости, а может быть, от страха, и что-то крикнул им, и они убрались… Но и сам Гай, явно добрый, симпатичный человек, иногда вдруг приходил в необъяснимую ярость, принимался бешено ссориться с соседями по купе, глядел на них зверем, а потом так же внезапно впадал в глубокую прострацию. И все прочие вели себя не лучше. Часами они сидели и лежали вполне мирно, негромко беседуя, даже пересмеиваясь, и вдруг кто-нибудь начинал сварливо ворчать на соседа, сосед нервно огрызается, окружающие, вместо того чтобы успокоить их, ввязывались в ссору, скандал ширился, и вот уже все орут друг на друга, грозятся, толкаются, и кто-то лезет через головы, размахивая кулаками, и кого-то держат за шиворот, во весь голос плачут детишки, им раздраженно обрывают уши, а потом все постепенно стихает, все дуются друг на друга, разговаривают нехотя, отворачиваются… А иногда скандал превращается в нечто совершенно уж непристойное: глаза вылезают из орбит, лица идут красными пятнами, голоса поднимаются до истошного визга, и кто-то истерически хохочет, кто-то поет, кто-то молится, воздев над головой трясущиеся руки… Сумасшедший дом…
Максим отошел от окна, постоял немного посередине тесной комнатушки, расслабившись, ощущая апатию и душевную усталость, потом заставил себя собраться и размялся немного, используя в качестве снаряда громоздкий деревянный стул. «Так и опуститься можно, — подумал он озабоченно. — Еще день-два я, пожалуй, вытерплю, а потом придется удрать, побродить немного по лесам… В горы хорошо бы удрать — горы у них здесь на вид славные, дикие… Далековато, правда, за ночь не обернешься… Как их Гай называл? Зартак… Интересно, это собственное имя или горы вообще? Впрочем, какие там горы, не до гор мне. Десять суток я здесь, а ничего еще не сделано…»
Он втиснулся в душевую и несколько минут фыркал и растирался под тугим искусственным дождиком, таким же противным, как естественный — чуть похолоднее, правда, — но жестким, известковым.
Он вытерся продезинфицированным полотенцем и, всем недовольный: и этим мутным утром, и этим душным миром, и своим дурацким положением, и чрезмерно жирным завтраком, который ему предстоит сейчас съесть, — вернулся, в комнату, чтобы прибрать постель. Завтрак уже принесли — он дымился и вонял на столе. Рыба закрывала окно.
— Здравствуйте, — сказал ей Максим на местном языке. — Не надо. Окно.
— Здравствуйте, — ответила она, щелкая многочисленными задвижками. — Надо. Дождь. Плохо.
— Рыба, — сказал Максим на линкосе. Собственно, ее звали Нолу, но Максим с самого начала окрестил ее Рыбой за общее выражение лица и невозмутимость.
Она обернулась и посмотрела на него немигающими глазами. Затем, уже в который раз, приложила палец к кончику носа и сказала: «Женщина», потом ткнула в Максима пальцем: «Мужчина», потом в сторону осточертевшего балахона, висящего на спинке стула: «Одежда. Надо». Не могла она почему-то видеть мужчину просто в шортах. Надо было ей, чтобы мужчина закутывался с ног до шеи.
Он принялся одеваться, а она застелила его постель, хотя Максим всегда говорил, что будет делать это сам, выдвинула на середину комнаты стол, который Максим всегда отодвигал к стене, решительно отвернула кран отопления, который Максим всегда заворачивал до упора, и все однообразные «не надо» Максима разбивались о ее не менее однообразные «надо».
Застегнув балахон у шеи на единственную сломанную пуговицу, Максим подошел к столу и поковырял завтрак двузубой вилкой. Произошел обычный диалог:
— Не хочу. Не надо.
— Надо. Еда. Завтрак.
— Не хочу завтрак. Невкусно.
— Надо завтрак. Вкусно.
— Рыба, — сказал ей Максим проникновенно, — жестокий вы человек. Попади вы ко мне на Землю, я бы вдребезги разбился, но нашел бы вам еду по вкусу.
— Не понимаю, — сказала она без выражения. — Что такое «рыба»?
С отвращением жуя жирный кусок, Максим взял бумагу и изобразил леща анфас. Она внимательно изучила рисунок и положила в карман халата. Все рисунки, которые делал Максим, она забирала и куда-то уносила. Максим рисовал много, охотно и с удовольствием: в свободное время и по ночам, когда не спалось, делать здесь было совершенно нечего. Он рисовал животных и людей, чертил таблицы и диаграммы, воспроизводил анатомические разрезы. Он изображал профессора Мегу похожим на бегемота и бегемотов, похожих на профессора Мегу; он вычерчивал универсальные таблицы линкоса, схемы машин и диаграммы исторических последовательностей; он изводил массу бумаги, и все это исчезало в кармане Рыбы без всяких видимых последствий для процедуры контакта. У профессора Мегу, он же Бегемот, была своя метода, и он не намеревался от нее отказываться.
Универсальная таблица линкоса, с изучения которой должен начинаться любой контакт, Бегемота совершенно не интересовала. Местному языку пришельца обучала только Рыба, да и то лишь для удобства общения, чтобы закрывал окно и не ходил без балахона. Эксперты к контакту не привлекались вовсе. Максимом занимался Бегемот, и только Бегемот.